"Дядя был инвалид, и воевать его не взяли. Он потом умер после того, как клей выпил канцелярский. Надо-то было столярный пить..."  Когда в 41-м был захвачен Шлиссельбург, и кольцо блокады замкнулось, ленинградке Зое только исполнилось 10 лет. Как им с мамой и маленьким братом удалось дожить до освобождения, Зоя Сергеевна и сегодня, в свои 83, с трудом может понять и объяснить. 
 
***
 – Потерялись? Да, у нас тут запутаться немудрено.  
 

Тяжело дыша и грузно опираясь на трость, приветливая женщина открыла мне дверь и неловко засуетилась, пропуская через порог. В однокомнатной, скромно обставленной «малосемейке» Зоя Сергеевна живет одна больше тридцати лет. Так уж случилось, что построить женское счастье со вторым мужем, севастопольцем, ей не удалось: тяжелая болезнь очень скоро их разлучила. А она так и осталась жить в «белом» городе, который «оказался совершенно другим, но чем-то необъяснимо похожим на родной Ленинград».  

«Блокадников раньше тут немало было, мы частенько встречались. А последние годы на собрание кучка маленькая приходила. Сама я уж и забыла, когда последний раз там была. Но про нас не забывают: вот, власти местные открытку к 9 мая присылали, школьники-волонтеры приходили поздравлять», – рассказывает хозяйка, с трудом преодолевая несколько метров до спасительного стула.  

Ноги – ее больное место всю жизнь. С того самого времени, когда сорокаградусный мороз и нестерпимый, нечеловеческий голод толкали всех, включая детей, на отчаянные поступки.  

«Раз побежала я за хлебом к заводу – там выкупали его по карточкам. И понеслась не через мост, а напрямик, по замерзшей речке. Надо было быстро: мама слегла, брат трехлетний голодный, плакал. А на той речке кто-то до этого лунку выкопал. Ее снегом припорошило, я ее не заметила и провалилась. Зацепилась за лед и держалась руками. Сколько так провисела, не знаю. Спасло – с завода меня увидели, выскочили и вытащили. Домой мокрая вернулась и вся промерзшая, но живая – Бог миловал, – и хлеб принесла. Только ноги отморозила сильно. Одно время потом ходить почти не могла, болело все, воспалилось. Потом чуть что… А к старости совсем они меня замучили».  

Увидев, что достаю фотоаппарат, Зоя Сергеевна конфузливо поправила на себе кофточку. "Может, переодеть это? У меня есть другая, не многим лучше, но на ней медали. Не боевые, конечно, награды – юбилейные. Но все равно приятно: приглашали ведь, вручали, поздравляли", – сказала и улыбнулась смущенно. Я поспешила закивать в ответ, и она потянулась к шкафу.  

Зоя Терехина, жительница блокадного Ленинграда. Фото: Анна Петрова

Латунный знак «Жителю блокадного Ленинграда», медаль Жукова, медаль «В память 300-летия Санкт-Петербурга» и еще несколько, включая последнюю – юбилейную медаль «70 лет Победы в Великой Отечественной войне 1941—1945 гг.» Большинство из них блокадница получала уже живя здесь, в Севастополе.

Вспомнилась вдруг случайно услышанная мной реплика одного из зрителей, пришедших на парад Победы: «Ветеранов настоящих почти не осталось. Скоро одни "свадебные генералы" будут приходить, дети войны, блокадники там всякие»... "Генеральша" тем временем продолжала:

«У меня был топчанчик небольшой, а над ним на стене висел радиоприемник. Вот из него я и узнала о том, что началась война. Это был полдень 22 июня, было воскресение. Мы собирались ехать в деревню – я, брат и мама. Ко дню отъезда заготовили много макарон, они нас потом какое-то время спасали. Покупали коробками, чтобы отвезти бабушке и оставить здесь отцу. Он тогда еще предлагал, чтобы мать только брата везла, а меня с ним оставила – по хозяйству помогать, но она не согласилась. А вышло так, что никто никуда не уехал: сначала растерялись, а через восемь дней немцы были уже в Пскове. А нам надо было ехать как раз под Псков, недалеко от границы с Эстонией. Маме пошла получать пропуск, но ей не дали. Сказали, все пути перекрыты. Так мы и остались.  

Сначала люди не верили, не думали, что все будет серьезно и надолго. Но когда в сентябре разбомбили Бадаевские склады, где продовольствие было – сахар, мука еще много чего, – а потом военные точки стали бомбить и город, стало ясно, что быстро не будет. На складах тогда был страшный пожар. Где был сахар, он растаял и впитался в землю. Потом люди ходили туда и собирали эту гарь. Мама тоже принесла, помню, целое ведро. Землю мы разводили в воде, отстаивали, потом подогревали эту сладкую водичку и пили.  

Еще до начала холодов в 41-м из города стали на поезде вывозить элиту. У меня подружка была, она пришла как-то и сказала, что, мол, мы уезжаем. Ну, что ж, уезжайте, говорю. В Ташкент уезжали, в город Хлебный. К началу 42-го уже, кому надо было, все уехали.  

На складах тогда был страшный пожар. Где был сахар, он растаял и впитался в землю. Эту землю мы разводили в воде, отстаивали и сладкую водичку пили. 

Потом еще эвакуация была в 42-м. Но у нас не получилось уехать – не попали мы в список. А по Ладожскому озеру, по "Дороге жизни", мама сказала, мы не поедем. Ладога очень много тогда людей поглотила. Самолет налетит, разбомбит – и все на дно, и взрослые, и дети. Да и само озеро коварное – летом выше 18-19 градусов оно не нагревалось, очень холодное. А зимой лед тонкий, проламывался. Сначала конные обозы по нему ходили, потом машины. Рейды до самой весны продолжались, когда сверху уже вода была. Двери водители не закрывали, чтобы успеть выпрыгнуть, если почувствуют, что проваливаются. 

Блокадный Ленинград. Эвакуация по Ладожскому озеру

В 43-м по этому пути стали привозить муку и какое-то продовольствие. Его тоже на дно тогда много ушло вместе с машинами и водителями. Вот так ценой собственной жизни других спасали. Люди многое вытерпели, одному Богу известно, как. 

Но были и предатели, они всегда и везде находятся. Как война началась, сразу заработал механизм шпионажа. Мне было 10 лет, и я все видела и понимала. Было это зимой, буржуйки уже у нас стояли. Стали вдруг ходить люди по домам, составляли списки. А составляли как: вот, мол, кто здесь коммунист – назовитесь, а мы запишем, чтобы, как будет нужно, знать, на кого Родина может в первую очередь рассчитывать. Но один дед у нас в доме жил, с головой оказался. Сказал им: "Дайте список посмотреть". Взял его и в печку выбросил. Подняли тогда тревогу, и выловили этих диверсантов. На самом деле эти списки планировали отдать немцам, когда те зайдут. 

Трясти от голода стало уже в первую зиму. Немцы были вокруг везде – в Петергофе, в Стрельне, в Гатчине – в 20 км от Ленинграда. Первое время еще как-то питались. За городом были поля совхозные, и там осталось то, что сажали еще весной в 41-м, а убрать не успели: капуста, картошка. И вот люди ходили на поле ночью, а немцы их обстреливали. Мама однажды пошла капусту собрать, пришла, а у нее в капусте одни пули. У нее за спиной полный рюкзак был, и она с ним обратно по полю ползла. Уже заморозки были. Эта мерзлая капуста ее и спасла. Потом мама ее нарезала, а пули сыпались из нее одна за другой. 

Скоро еды никакой не осталось. Там камень кругом, травы никакой. Но нам повезло – мы жили недалеко от кладбища и ходили туда собирать траву: лебеду, ромашку, мокрицу. Съедобные-несъедобные – рвали все подряд. Ночью надо было постоять в очереди за отрубями, и с ними потом готовили эту зелень, получалась похлебка.  

Хлеба, который по карточкам давали, был крошечный кусочек. И он такой был тяжелый! Что в него клали, я не знаю. Когда мама выкупала его, то нарезала еще на манюсенькие кусочки и подсушивала на буржуечке – чтобы мы дольше сосали потом, как конфетку. Норма была последняя на детей, служащих и иждивенцев 125 грамм. Рабочим давали 250, у них паек был увеличенный. Папа столько получал.  

Как-то еще в молодости он упал с лошади и выбил себе локоть на правой руке – не мог стрелять, и его не взяли в армию. Работал он на номерном заводе, там много чего для фронта делалось. Первое время отец приходил домой, паек нам свой приносил. Сам толком не ел, хотя был высоким, большим человеком. А потом объявили казарменное положение, и папа перестал приходить. Он умер, похоронили его в 43-м в общей могиле.  

Нам повезло – мы жили недалеко от кладбища и ходили туда собирать траву: лебеду, ромашку, мокрицу. Съедобные-несъедобные – рвали все подряд.

У бабушки, папиной мамы, карточки украли, и она умерла. Дедушка тоже умер. Дядя был инвалид, и воевать его не взяли. Он потом умер после того, как клей выпил канцелярский. А надо-то было столярный пить. А его же достать еще надо! Он плиточками небольшими был. Его размачивали в воде, потом варили, и получался такое как кисель что-то. Вот его ели. Что туда входило, что люди не травились, даже не знаю.   

Это в моей жизни уже второй голод был. Первый застала в 35-36 годах. Мама рассказывала, что, приходя с работы, доставала меня тогда часто из-под кровати: в коробке на столе стояла соль, я ее полижу, под кровать забьюсь и сплю. А в этот раз было так, что и соли не было.   

А тут еще бобежки и этот холод лютый. Как назло стоял 45 градусов мороз. Замерзало все на ходу. Идти было невозможно даже выкупить хлеб, стоять в очереди. Люди шли и падали. Если успевали поднять, то человек мог еще дошататься до дома. А если нет, то засыпал и умирал, замерзал.  

Я с мамой и братом жила на Васильевском острове в коммуналке на третьем этаже. С нами еще бабулечка одна жила. В комнате невозможно было сидеть – холодно. Все, что можно на себя одевали, не мылись – раздеться невозможно, трясет всего. Ни воды, ни отопления, ни электричества. И так три года.

Кухня у нас была большая, а в ней плита печная, на дровах. А дров где наберешься? Ни стола, ни стульев не было – мебель мы всю все пожгли. Кровать вот не сожгли, потому что она была железная. И вот поставили на кухне буржуйку двустороннюю, и все вместе у нее обогревались. В основном лежали, не двигались.  

Дядя был инвалид, и воевать его не взяли. Он потом умер после того, как клей выпил канцелярский. А надо-то было столярный пить.

Василеостровский район большой, он считался рабочим: там было много заводов. Дом наш стоял у реки Смоленки, из нее мы брали воду. На одном берегу был завод "Вперед", там станки делали, а в войну – снаряды и еще что-то для фронта. А на другой стороне реки была кожевенно-меховая фабрика. Раньше с нее в речку стекала зеленая вода, красная – разная цветная. С началом войны закрылась фабрика, и речка стала чистой. И вот мы из нее пили какое-то время.

Но потом и ей досталось. Как-никак ходили же в туалет, а воды ведь не было – смывать нечем. Помои выливали из окон, все это замерзало потом. А весной выходили взрослые и дети постарше разгребать. Скалывали на фанеру, вывозили и скидывали в речку. Смрад стоял страшный. Много болезней было, крысы по улицам бегали, им-то было, что поесть. Хотя не только им. Голод он же... всякое случалось». 

*****

Раздался дребезжащий телефонный звонок. Зоя Сергеевна прервала рассказ и от стола через всю комнату заковыляла  к низкому прикроватному столику.  

– Алло! Не слышу? Что? Что там с тобой, Нина? Нина?!  

«О, Господи! – она вытерла внезапно пересохшие губы и обернулась ко мне испуганная и растерянная. – Надо бежать. Соседке плохо – сердце. Едва говорит. Скорую нужно. 

Вернуться к разговору удалось нескоро: около часа Зоя Сергеевна металась в квартиру напротив и обратно, пока не приехали врачи. С соседкой они дружили и частенько спасали одна другую, когда здоровье давало опасные сбои. Как ни старалась успокоить я свою собеседницу, избежать проблем не удалось и ей самой: разболелось сердце. 

"Тяжело уже одной, – посетовала она, – уеду, наверное, к сыну, обратно в Питер. Он звал много раз, а я все никак. Столько лет все-таки. Хоть и не моя тут родина, но этот «белый» город уже родной. Спокойный, тихий. Много солнца, много тепла, море – не любить нельзя его. Да и сами севастопольцы на ленинградцев чем-то похожи, «русскостью» что ли своей, в чем-то консервативностью. Если нужно, то поднимутся все. Большинство точно. Вот и последние события тут это доказали. Ленинградцы такие же».

Неожиданно она попросила меня «об одном одолжении»: передать привет девочкам из «Мечты». Так назывался севастопольский ансамбль, в котором блокадница пела последние 17 лет. Из-за резкого ухудшения здоровья она уже несколько месяцев не появлялась на репетициях. Чувствовала, что вряд ли вернется. 

Севастопольцы на ленинградцев чем-то похожи, «русскостью» что ли своей, в чем-то консервативностью. И, если нужно, то поднимутся все.

«Я с детства очень любила петь. Даже в блокаду силы откуда-то находились, пела иногда. Я самоучка, конечно, но после войны выступала несколько раз. Одно время звали меня в Русский народный хор им. Пятницкого. Муж не пустил тогда, не захотел, чтобы это чем-то серьезным для меня стало. А здесь, в Севастополе, я уж душу отвела… Скучать буду очень, – последние слова она произнесла почти шепотом и всхлипнула.

Было очень неловко, но я не сдержалась: «Может споете, – говорю, – хотите, давайте вместе? Душа успокоится». А она в ответ: «Вряд ли». Помолчала. Улыбнулась. И... запела. О любви. В разных своих проявлениях именно она на трудных перепутьях жизни всякий раз возвращала ей, обессилевшей и разуверившейся, желание жить. 

Этот голос и ожившие глаза, всего минуту назад полные слез, если и забудутся когда-нибудь, то, наверное, в другой жизни. 

 

 

*****

Только в первый блокадный год в Ленинграде замерзло, умерло от голода и погибло в результате бомбардировок  780 000 человек. Более миллиона были эвакуированы, но далеко не всем удалось живыми достичь конечного пункта назначения. К моменту прорыва блокады, в январе 1943-го, в городе оставалось около 800 000 жителей из 3 миллионов, составлявших население северной столицы до войны. Полностью освободить город от блокады, длившейся 872 дня, удалось только через год, 27 января 1944 года.

 
«...И ночь ли будет, утро или вечер, 
но в этот день мы встанем и пойдем 
воительнице-армии навстречу 
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов, в помятых касках, 
в тяжелых ватниках, в промерзших полумасках,
как равные, приветствуя войска. 
И, крылья мечевидные расправив, 
над нами встанет бронзовая Слава, 
держа венок в обугленных руках».
Ольга Берггольц. "Февральский дневник". Январь-февраль, 1942 г.